January 10th, 2015

цитрусовое

чтение

Георгий Адамович (газета "Последние новости", Париж, 1933):

"Продолжения «Жизни Арсеньева» давно уже все ждали. Заждались, — хотелось бы сказать. Эта пленительная хроника оборвалась внезапно, а перерыв длился так долго, что уж возникало сомнение, не оставил ли Бунин ее окончательно. С год тому назад в нашей газете впервые появились новые отрывки «Жизни», теперь в «Современных записках» помещено несколько ее глав… Сомнения рассеяны. Но при прежнем мастерстве повествования и прежней лирической его прелести, в новейших главах нет все-таки былого одушевления. Будто пропала у Бунина охота к «Жизни Арсеньева»: подчиняясь какой-то внешней необходимости, он к своей повести вернулся, но без страсти и без радости. По привычке он берет страстно-радостный, безотчетно-восторженный, былой арсеньевский тон, — но тут же обрывает его, или длит, так сказать, «машинально», привлекая на помощь все готовые свои слова и приемы, мобилизуя свою творческую память. Это делается с таким умом и художественным тактом, что едва-едва заметно, — но все-таки это заметно".

"Как всегда у Бунина, рассказ тянется, тянется, — и вдруг попадаются в нем такие две-три строчки, такой эпитет или такое описание, будто вспыхнула молния; все сразу становится видно. Характерно, однако, что автор оживляется, главным образом, в отступлениях от хода фабулы, — как, например, на странице, посвященной театру и актерам. (...) Жаль, что нельзя всего процитировать. Эти отрывки не потускнели бы и рядом с толстовскими (чудовищными, но изумительными) страницами, посвященными Шекспиру и Вагнеру, причем в них гораздо больше правоты. Художник примиряется с театром на высших его ступенях, но рядовые «священные подмостки», рядовой «храм искусства» слишком грубо и карикатурно искажают сущность творчества, чтобы он мог все это не презирать и не ненавидеть. Антитеатралы, — вроде покойного Айхенвальда, сказавшего в своей давней, но памятной полемике с Евреиновым много верного, — поймут Бунина с полуслова".
цитрусовое

чтение

Георгий Адамович (газета "Последние новости", Париж, 1933):

"Новейшее его произведение называется «Оптимистическая трагедия». Оно, кажется, еще не поставлено на сцене, но за этим дело не станет, конечно. Будущие зрители, глядя на пьесу пролетарского новатора-драматурга, вспомнят, может быть, чеховскую «Чайку» и тот декадентский спектакль, с которого она начинается. Но у Чехова это была насмешка. У Вишневского все глубоко патетично, — и он, очевидно, не подозревает, насколько его революционная трагедия похожа на те «мистерии», которые лет тридцать тому назад ставились иногда на любительских спектаклях в Калуге или Костроме, в сукнах или без сукон, – по Метерлинку или по Леониду Андрееву, для потрясения прекрасных мещанских душ и во славу новой солнечной красоты".

"Занавес поднимается над чем-то туманным, хаотическим и грандиозным. «Рев, подавляющий мощью и скорбью дочеловеческие всплески вод, рождающих первую тварь. И первые стремительные взрывы могучего восторга от прихода жизни, восторга, теснящего дыхание и обжигающего. И первое оцепенение перед первой смертью. История, текущая, как Стикс. Испарения всех тел. Шум человеческих тысячелетий. Тоскливый вопль “зачем”. Неистовые искания ответов». Появляются два матроса. Они разговаривают на революционные темы, удивляются величию социалистического строительства в России и, коснувшись литературы, утверждают ее право на полную свободу (разумеется, формальную, — не какую-либо иную). Мало-помалу выясняется, что это матросы мертвые".

[Далее у Адамовича идет издевательский пересказ пьесы - А.В.]

"Какая чепуха, какая наивная и жалкая безвкусица! Для советской литературы и ее теперешнего положения крайне характерно, что о таких доморощенных «трагедиях» может идти в критике серьезный разговор: культурный уровень непрерывно понижается, и сейчас он, пожалуй, ниже, чем когда бы то ни было. Несколько подлинных и даже замечательных писателей не могут этому противостоять".
цитрусовое

чтение

Георгий Адамович (газета "Последние новости", Париж, 1933):

"Нечто подобное было в прошлом году в Париже с «Любовником леди Чаттерлей», — но, разумеется, совсем по другим причинам. (...) Одни превозносят Селина до небес, другие презрительно называют его полуграмотным болтуном, клеветником и циником, рассказывающим все, что ему придет в голову, без разбора или плана. Обстановка для успеха книги [«Путешествие в глубь ночи»] — самая благоприятная, тем более что положительные отзывы преобладают. Осуждения и брань идут, главным образом, из лагеря принципиальных хранителей традиций, защитников добрых нравов и любителей всего условно-изящного в искусстве. Там, в этом лагере, утверждают, что, во-первых, Селин не умеет писать по-французски, во-вторых, он лишен чувства меры, этого коренного французского свойства, в-третьих, — развращает читателя и подтачивает в его сознании уважение к исконным человеческим добродетелям, в-четвертых… Но перечислять все обвинения ни к чему".

"Книга замечательна. (...) Безразлично и то, «умеет» ли, — в школьном, строго грамматическом смысле слова, — Селин писать. Конечно, язык у него чудовищный: это смесь уличного «арго» с отрывистым красноречием лавочника, приправленная нарочитым пренебрежением ко всякой книжной, литературной, плавной красивости. Но при этом подлинный художник, подлинный писатель виден всюду: одной фразой Селин умеет сказать или показать все, что ему нужно, и многие французские романисты-академики, считающие себя специалистами по части художественной изобразительности, могли бы у него поучиться этому искусству".

"Ленин в одной из своих статей о Толстом употребил выражение: «срывание всех и всяческих масок» — выражение, которое в советской критике стало классическим и повторяется постоянно. Вот, упорством и настойчивостью «в срывании масок» и изумляет Селин: нет в «Путешествии» пощады для человека".

"Особенно интересно, между прочим, что огромный успех книги Селина совпал с уменьшением внимания к тому роду «психологического» романа, который культивируют последователи Пруста, сузившие и обеднившие наследие своего гениального учителя. Пруста можно «развивать» в каком угодно направлении. Средние парижские романисты нашли наиболее для себя удобным принять за отправную точку его несколько салонную замкнутость, его обманчивый меланхолический эгоизм… С появлением книги Селина произошло нечто вроде реванша Золя над Прустом: в литературу опять ворвался внешний мир. Только это уже не тот Золя, прежний, настоящий, чуть-чуть дубоватый и прямолинейный, а Золя, отравленный Прустом (...)".
цитрусовое

чтение

Георгий Адамович (газета "Последние новости", Париж, 1933):

"Удивительнее всего, что книга эта [«Маски»] выпущена Госиздатом. (...) Ибо Госиздат не призван ведь обслуживать последних декадентов, символистов и мистиков. Он выпускает книги — по собственному своему определению «нужные пролетариату». Насколько пролетариату может быть нужен новый роман Андрея Белого, предоставляю судить тем, кто его прочтет".

"По сравнению с этой книгой, прежние романы Белого — в частности «Петербург» или «Серебряный голубь» — были прилизанными, аккуратными вещицами, написанными старательным беллетристом школы Потапенко или, скажем, Шеллера-Михайлова".
"Мне Белый рисуется в виде какой-то огромной развалины, погибшим под тяжестью страшных грузов, им же самим на себя принятых. Должно было быть нечто величественное, но ничего не вышло. Не хватило устойчивости, не хватило твердости в уме и воле. Блоку было от природы, может быть, меньше дано: но у Блока было огромное чувство ответственности за все сделанное и сказанное, — и оно-то и возвысило его".

"Какой-нибудь доверчивый и простодушный человек примется, чего доброго, перечитывать «Москву» в ожидании на самом деле найти в книге историческую фреску, картину разложения и реконструкции, одним словом, — так называемое «широкое бытовое полотно». Что найдет он в действительности? В девяносто пяти случаях из ста — ничего, у него не хватит терпения искать и доискиваться. Если же хватит, — то обнаружит собрание сумасшедших, среди которых медленно сходит с ума сам автор. Я вовсе не поклонник «здравого смысла во чтобы то ни стало», как выразился один из героев Анатоля Франса. Но после чтения «Масок» хочется почитать что-нибудь ясное и здравое, Вольтера, например, или прозу Пушкина, или Герцена, хочется убедиться, что дважды два по-прежнему четыре, а не, например, сорок семь, и что в нашем бедном скудном мире бедные скудные законы логики все еще что-то значат".

"Я опять позволю себе повторить, что со стороны Белого это заявление о необходимости относиться к его произведению, как к поэме в стихах, есть или внезапная необъяснимая наивность, или издевательство. Пожалуй, предположение наивности правдоподобнее, если основываться, по крайней мере, на самом тексте «Масок»: он, с ритмической стороны, напоминает ту прелестную рубленую прозу, которая в приложениях к «Ниве» или «Отдыху» шла на изготовление всевозможных ноктюрнов и этюдов. (А Горькому пригодилась для «Песни о соколе».)».

"Стоило бы рассказать отдельно о предисловии к «Маскам». Это — невероятная в своей причудливости смесь высокомерия и робости, самомнения и поклонов в сторону марксистов, проницательности и слепоты, пафоса и комедиантских ужимок. В заключение Белый любезно сообщает, что он «учился словесной орнаментике у Гоголя, ритму у Ницше; драматическим приемам — у Шекспира; жесту — у пантомимы; музыка, которую слушало внутреннее ухо, — Шуман; правде же учился у натуры моих впечатлений». Есть вещи, слова и заявления, над которыми неудобно даже смеяться: слишком легко. Мне кажется, приятная галерея благородных предков, которую сам для себя устанавливает Белый, — этого порядка. Уместнее повторить те слова, которые однажды пришли на ум Тургеневу, когда он смотрел на Гоголя:
— Какое ты умное, и странное, и больное существо!"