February 25th, 2018

avvas

"Новый мир" 2017

"Понятно, что слова про «эрекцию» попали сюда не из разговоров на лавочке, а из немецкой пьесы Мариуса фон Майенбурга «Мученик», которую Серебренников четыре года назад поставил у себя в «Гоголь-центре», а теперь превратил в фильм. Но за 25 лет отсутствия у нас ментального железного занавеса западные реалии в избытке нанесло в сознание российского человека, и что там пустило корни, что и как скрестилось с нашей архаикой, что у нас в голове и как мы с этим живем — не знает никто. Вот Серебренников и пытается с помощью фон Майенбурга как-то протестировать этот шевелящийся сумрак"
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Гибридное кино
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_01/Content/Publication6_6541/Default.aspx

"Теперь она у него — в прислугах (он имеет право взять из барака любую). Горничная с опущенными глазами. Готовая на все по первому слову... Он спасет ее... Вывезет. Он показывает ей паспорта. Она чуть ни ноги ему целует: ты — не такой, как мы... Ты — сверхчеловек! Ты имеешь право на все, что ты делаешь... А он ей: прекрати! Не смей унижаться! — Ой! Прям оргазм... Тут все восхитительно! Все «немецко-фашистское» мировое кино с его сексуальными коннотациями от Висконти до Спилберга; от Татьяны Лиозновой до Сокурова с Тарантино, — переснятое вдохновенно-свежо — как будто впервые! И актер какой! Кристиан Клаусс — настоящее открытие Кончаловского! Прекрасный мальчик-блондин с тонкой шеей и чуть асимметричным лицом. Искренний, чистый, абсолютно достоверный во всем: и в аристократическом снобизме, и в детской, лучезарной влюбленности, и в фанатичной преданности идеям национал-социализма, и в обреченной стойкости последнего часа, когда он под обстрелом спокойно усаживается с сигареткой возле окна, развороченного снарядом..."
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Бог говорит...
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_03/Content/Publication6_6591/Default.aspx

"Вся эта сцена на буровой — «встреча господина Писсаро с инками» — полна такого зубодробительного сарказма и такой щемящей человечности, что хочется рыдать от восторга! Холмы, долины, сады с кривыми заборами, солнце, качалка... Важный господин Тони Эрдманн в каске инспектирует скважину, делает замечание — рабочий без рукавиц. Рабочего тут же увольняют, несмотря на все протесты инспектирующей стороны. Папе становится нехорошо; он спешит за ближайшую изгородь, снимает штаны... Но там живут люди. Его жестами приглашают в сортир — вполне, кстати, цивильный... Дают бумагу... Гребаный стыд! На прощание ему удается всучить хозяевам пару евро, а хозяевам папе — кулек с яблоками из сада"
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Восстание масс-2
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_05/Content/Publication6_6638/Default.aspx

"Что тут скажешь. Большое кино! Высокохудожественный плакат. Там, где Мунджиу работает беличьей кисточкой в три волоска, Звягинцев — валиком для малярных работ. Но, по сути, все то же самое. В границах — личности, семьи, страны — не просто выжженное пространство, но зона радиоактивной катастрофы, что подчеркнуто испепеляющей ненавистью на уровне человеческих отношений и «сталкеризированным» пейзажем на уровне картинки. Из эпицентра этого взрыва сломя голову бегут все: мама с папой в некие новые отношения, а ненужный им мальчик Алеша — в никуда, в смерть. При этом по зоне бродят сталкеры-волонтеры — ищут пропавших людей, — вместо полиции, и чаще всего безуспешно. Они, конечно, герои и молодцы. Но в их сосредоточенной слаженности и фанатичной неутомимости — тот же призрак желания сбежать от себя, из собственного «ада» — в чужие проблемы. Финал у Звягинцева, правда, другой"
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Восстание масс — 2 (окончание)
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_07/Content/Publication6_6685/Default.aspx

"При этом никто ничего героине не делает — ни хорошего, ни плохого: менты ее не сажают, пьяные соседи в притоне особо не лапают, дешевый обтреханный сутенер, вызвавшийся помочь ей «по бартеру», — не продает в сексуальное рабство, а в правозащитном офисе берут заявление, чтобы положить в долгий ящик... И так, безнадежно потыкавшись туда и сюда, наслушавшись бессмысленных текстов во всех видах, родах и жанрах, героиня оказывается на вокзале и засыпает в изнеможении. Чтобы во сне столкнуться все с той же придонной, призонной культурой, но уже в обобщенном, парадном, вневременном, так сказать, воплощении"
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Не спи — замерзнешь
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_09/Content/Publication6_6728/Default.aspx

"Роскошный ресторан, крахмальные скатерти, хрусталь, господа во фраках — и «спущенный с цепи» полуголый русский художник — Олег Рогожин (Терри Нотари) с ходулями на руках, который прогуливается меж ними, раздувая по-обезьяньи ноздри, заглядывает в глаза, выбирая жертву. С пугающей достоверностью он воспроизводит животное доминантное поведение, а европейские, матерые, окультуренные «альфа-самцы» (иных среди миллионеров, собственно, и не бывает) сидят, одеревенев от когнитивного диссонанса, уткнувшись глазами в тарелки. Не встречая отпора, Рогожин распоясывается все больше: скачет по столам, швыряется едой, бьет посуду. Попытка Кристиана остановить «шоу»: «Мы вас благодарим, господин Рогожин!» — не имеет успеха. Художник только входит во вкус. И лишь когда он хватает какую-то девицу в вечернем платье, протаскивает за волосы через весь зал и швыряет на пол с явным намерением ее изнасиловать, миллионерская рать не выдерживает, дружно вскакивает и несется толпой бить несчастного акциониста"
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
О «мусульманском» и «европейском» кино
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_11/Content/Publication6_6776/Default.aspx




http://novymirjournal.ru/
avvas

"Новый мир" 2017

Глеб Смирнов. Метафизика Венеции. М., «ОГИ», 2017, 368 стр.

Начинается сборник с воспоминаний о встречах с Бродским, уличных и случайных. «Внутри все дрожало и обмирало; это напоминало „проверку на вшивость” — но я петушился снаружи, пытаясь держаться той с испугу взятой ернической ноты. Быть может, непривычный к такому нерелигиозному обхождению, он и произвел меня в собеседники».
Далее следуют два очерка про абсциссу и ординату венецианской жизни — размышление о воде, взятое Смирновым с большим запасом и уходящее в основном к древнегреческой философии, а также о музыке, будто бы различимой на Мосту Академии.
После этого автор переходит к эссе, посвященному одному мужскому портрету кисти Лоренцо Лотто из Галереи Академии, в которой, по мнению Смирнова, неожиданно сконцентрирован весь венецианский бэкграунд.
В раздел «Вечерние разговоры с водорослями» вошло девять текстов, рассматривающих Светлейшую под разными дискурсивными углами. Диалог с Борисом Юханановым о гондолах. История взаимоотношений Венеции и русских поэтов. Статья «Анатомия чуда», объясняющая особенности устройства местной жизни более нигде не неповторимой розой обстоятельств, в том числе исторических. Есть здесь, разумеется, и особенно эффектный отрывок в десяти частях, наглядно показывающий, чем и как Венеция отличается от Петербурга.
А дальше книга делает резкий разворот. В отделе «Искусство» ждешь охов и ахов в сторону Карпаччо, Беллини, Джорджоне, Тициана, Веронезе, Тьеполо, Тинторетто и всех прочих, однако автор предлагает свою собственную историю европейской пластики («Ключ к разгадке Ренессанса», де, заключается в импорте из Нидерландов масляных красок) вплоть до XXI века, а также изысканный трактат о патине и кракелюрах, оказывающихся средствами самозащиты картин, скульптур и даже зданий («Апология патины»).
Здесь же размещен принципиальный для автора манифест «Магический жидкий кристалл», объясняющий, что главная задача художников всех времен и народов — создание осязательных образов бесформенного времени. Здесь мы узнаем, что искусство — единственная форма человеческой деятельности и даже религия, способная действенно спорить с вечностью и страхами смерти.
Раздел «Любовь» выглядит еще более неформальным. Сюда Глеб Смирнов поместил несколько стилизованных новелл, будто бы застрявших между барокко и романтизмом периода «Бури и натиска», между Набоковым и Борхесом.
Эта тонкая и остроумная проза окончательно ломает строй книги, превращая ее из тематического нон-фикшна, обращенного к болельщикам одного города, в сборник художественной прозы. В своеобразное избранное одного очень странного, ни на кого не похожего автора, предъявляющего свои умения по всей линейке жанров. От стихов и рассказов до трактатов, так как далее и в самом деле следует «Трактат о вечной любви», будто бы принадлежащий перу гуманиста XVI века Даниэлло Бартоли, а также, в заключении подборки, монументальная кода, набранная другим шрифтом. Это — весомая часть многолетнего исследования, в котором на основании литературных первоисточников в диапазоне от древних до постмодернистов Глеб Смирнов реконструирует структуру и свойства Элизиума.
Заключает книгу визионерский эпилог, где, в духе фрески Тинторетто «Рай», этого главного украшения Дворца Дожей, гении всех времен и народов, а также персонажи книг, картин, преданий и сказок (нет только Пруста) общаются вместе в грандиозном культурном Эдеме.
«Элизиум», кстати, упоминается уже во вступительном мемуарном очерке о Бродском, чтобы «Метафизика Венеции», постоянно удаляющаяся от конкретики путеводителя к заоблачным высотам горнего стиля, сделала кольцо.
Выходит, что существенная часть текстов из этой книги относится к Венеции по касательной и достаточно формально «притянута за уши», особенно в «трактатной» части. Однако именно это позволяет книге не только нарастить объем, но показать сей чудесный город материальным воплощением завиральных идей и волшебных метаморфоз, столицей деятельной меланхолии, посольством Рая на земле.
И если любой текст о Венеции, исписанной и изученной вдоль и поперек, измеряется количеством новых троп и тропов, еще не использованных метафор, Глеб Смирнов, сторонник и пропагандист «философии вторичных мотиваций», — явный претендент в чемпионы Всевенецианской олимпиады по русскому языку.

КНИЖНАЯ ПОЛКА ДМИТРИЯ БАВИЛЬСКОГО
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_12/Content/Publication6_6797/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Владимир Савельев. Статистика и котики. [б. м.], Издательские решения по лицензии Ridero, 2017, 124 стр.

Эта книга посвящена математической статистике. Когда меня пытались в университете учить этой хитрой науке, ничего скучнее я себе представить не мог. Прочитав книгу Владимира Савельева, я понимаю, почему: меня учили серьезные люди, и учили на серьезных абстрактных моделях. А вот Савельев рассудил иначе. Он совершенно справедливо решил, что статистические модели можно успешно продемонстрировать на чем угодно — их смысл практически не зависит от области приложения. Так давайте вместо нормальных статистических данных будем изучать котиков.
Котики бывают разных размеров, они любят поесть, подрать диван, поиграть с клубком шерсти, они бывают счастливыми, они болеют и их надо лечить, они встречаются с песиками и слониками и т. д. И оказалось, что этот простейший прием прекрасно работает. И вполне можно на котиках продемонстрировать целый ряд статистических методов — от нахождения средних или медианных размеров котика до факторного анализа, который позволяет проанализировать такую черту котикового характера, как «царапучесть».
Котики милые, с ними весело, и можно всю эту скучную науку обыграть и наглядно представить. А статистика вроде бы вообще не при чем.
Когда мне рассказывают обо всяких коллизиях из жизни котиков, я уже готов слушать и про критерий t-Стьюдента, и про Хи-квадрат, и про доверительный интервал. Или про многофакторный дисперсионный анализ, потому это ведь все про то, чем котик отличается (и отличается ли) от песика и слоника, как для лечения заболевшего котика выбрать эффективное лекарство и что делает котика счастливым.
Я, конечно, понимаю, что меня обманули, что все эти котики — это такое заманило в жуткие дебри матстатистики, но вот что удивительно — с котиками и в этих дебрях не страшно, а весело.
Книга короткая, это, наверное, удобно, но это и опасно. Сложность быстро, но как-то нечувствительно нарастает, и если вы всё прекрасно понимали на первых 20 страницах, то к 80-й вы можете вдруг почувствовать, что у вас серьезные проблемы. А на 120-й вы увидите, что книга кончилась, а вы ничего не понимаете и остались у разбитого корыта. Как и во всякой математической книжке (а это книжка-то математическая и за вычетом доказательств, которые автор не приводит, книжка серьезная), в этой истории про котиков понятия, которые вводятся на 50-й странице, активно используют понятия, введенные на 20-й, и, если вы не слишком хорошо прочувствовали то, что говорилось на 20-й (например, что такое дисперсия), просто потому что поторопились, увлекшись картинками, у вас могут возникнуть проблемы с выяснением того, что же делает котиков счастливыми, то есть с регрессионным анализом, например.
В данном случае можно попробовать перечитать. Но уже медленно и не конкретную 20-ю, скажем, страницу, а всю книгу. После n-го чтения может возникнуть хорошее привыкание. И вы вдруг все поймете. Особенно если работаете со статистическими пакетами, например, с Microsoft Excel (о статистическом пакете которого автор книги рассказывает подробно). А людей, которым статистика нужна, очень много, просто не все догадываются, чем им статистика может помочь.
Еще я хочу отметить, что эта книга вышла в издательском проекте Ridero. Автор все сделал сам: написал книгу, подобрал иллюстрации (очень удачные, надо сказать, потому в книге полно котиков, но это не фотографии с избытком деталей и конкретной фактуры — такие изображения очень бы отвлекали, — а схематические изображения — иконки), собрал деньги через краудфандинг и наконец издал. Фактически самсебяиздатская книжка вошла в лонг-лист «Просветителя». И для Ridero — проекта, которому я очень симпатизирую, — это тоже круто.
(Владимир Губайловский)

КНИЖНАЯ ПОЛКА МАРИИ ГАЛИНОЙ И ВЛАДИМИРА ГУБАЙЛОВСКОГО
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_11/Content/Publication6_6775/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Инга Видугирите. Географическое воображение: Гоголь. Вильнюс, Vilniaus universitetas, 2015, 296 стр.

Гоголь мечтал стать профессором географии, география для него была наукой, как ключ открывавшей все прочие науки. Он был совершенно как новый Адам, который открыл для себя всю землю и сразу, по райской любви к созерцательным размышлениям, начал сочинять географию. Смеем предположить, что географическая карта вдохновляла многие решения Гоголя, включая благочестивую проповедь «Выбранных мест...»: ему хотелось видеть карту отношений между сословиями завершенной и понятной, и он писал «Выбранные места...», чтобы окончательно завершить свой образ писателя перед завершенной картой.
Но и фантазии Петербурга, и мир «Мертвых душ» — это тоже варианты карт: только карта Петербурга заведомо нуждается в исправлениях, в ней перепутаны даже надписи, вроде «титулярный советник» и «майор», и потому невозможно пройти правильным маршрутом, и носы и шинели оказываются присвоены прямыми проспектами — по сути, мир Петербурга Гоголя — инобытие разбойничьих больших дорог: разбойники грабят всех, кто проезжает, а здесь мы уже оказываемся ограблены, только вышли на проспект. А карта России «Мертвых душ» — это схема, а не карта: мы знаем, что за одним населенным пунктом точно будет другой, но ни масштабирования, ни расстояний на этой схеме нет. Мы мчимся по «Мертвым душам» как в тоннеле метро, глядя на схему метро, и думаем, насколько не завершено наше движение, даже если ему поставлена точная цель в виде конечной точки путешествия.
И. Видугирите доказывает, что воображением Гоголя владели две концепции географического пространства: магическая география обобщений, когда от простого глобуса, от предельно обобщенного и схематизированного мира, мы переходим к частностям быта, и география пейзажей, в которой природа соревнуется с искусством и всякое наше знание о растениях или о народах земли оказывается лишь частью этого большого соревнования, этого попадания в панораму. Хотя обе концепции обоснованы в европейской культуре, соответственно научной эпистемой собирательства и зарисовками путешественников, у Гоголя они предельно упростились и достигли исполинского размаха. Первая география внушает чувство всевластия, вторая напоминает о смерти. Рим Гоголя и оказывается такой возможностью ходить среди напоминаний о смерти, чтобы включить в это соревнование саму стоящую за текстом «Мертвых душ» природу России, чтобы Россия показала, что она не слабее других стран.
Лес, степь, поле битвы, простор — все это, показывает автор, не просто образы могущества или размаха, но образы узнавания своей души: душа понимает вдруг, что ей надо сразиться за свою честь, или ощутить как родной Юг, а не Север, или пробудиться для большой задачи описания всего происходящего вокруг. Гоголь-душеведец мог обходиться простыми ландшафтными образами, но они оказались не менее убедительными, чем ступени «Лествицы» или иные образы аскетического душеведчества. Пожалуй, после «Мастерства Гоголя» Андрея Белого не появлялось книги, столь красочно описывающей не только наши недоумения перед Гоголем, но и недоумения самого Гоголя.

КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРА МАРКОВА
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_10/Content/Publication6_6751/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Герман Кох. Звезда Одессы. Роман. Перевод с нидерландского И. Бассиной. М., «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2016, 352 стр.

Последняя книга в обзоре — это тихий омут, в котором водятся черти. Герман Кох обладает удивительным мастерством: писать о скучной повседневной жизни среднего класса так, что не оторвешься. Сначала читателю кажется, что в этом сонном респектабельном болоте не может произойти ничего выдающегося, а потом, когда черти начинают вылезать из омута один за другим, остается лишь потрясенно молчать.
Мужчина в возрасте решил возобновить отношения со своим старым приятелем... Ему выпадает шанс сыграть в интеллектуальную игру... Он недоволен своими соседями и с неприязнью вспоминает школьные годы... Казалось бы, ничего сверхъестественного. И если уж есть кандидат на роль сумасшедшего в этом тексте, так это Макс Г., друг из прошлого, который связан с криминальным миром. Главный герой намерен использовать Макса как оружие, чтобы устранить нежелательных персонажей. Сам-то он слишком труслив и мягкотел, чтобы действовать жестко. По счетам придется платить, потому что Макс Г. не цивилизованный современный человек, а жестокое животное.
Однако потом понимаешь, что все время смотрел не в ту сторону. Автор без зазрения совести обманывает читателя, сначала убаюкивая его мерным повествованием, а потом разворачивая перед ним сверток с желаниями и тайными мотивами рассказчика.
Любовь к членам семьи трансформируется в патологию, а отвращение к мелочам, особенностям поведения, внешности, к чужим неприятным привычкам — в желание убивать. Весь европейский лоск слезает с героев, и они предстают в «первозданном» виде, готовые уничтожать чужих и защищать своих любой ценой. Даже если в качестве платы придется пожертвовать собственным рассудком.
Автор точен и беспощаден. Его рассказчик не просто вспоминает или пишет мемуары, он обнажает перед читателем свою душу, будто препарирует лягушку. Малейшие нюансы настроения, скрытые мотивы, стыдные желания и чаяния — все это без фильтра, без обработки попадает «на стол». Иногда даже кажется, что это твои собственные мысли. Вот тогда становится по-настоящему страшно.
Здесь нет ни кровавых сцен, ни санитаров психушки, ни детских травм, ни заговоров, ни тайных обществ. Только маленький человек, порождение двадцать первого века, который пытается откусить от мира слишком большой кусок и давится им. Пытается переварить действительность и сохранить лицо. А уж что там творится внутри, за фасадом — кому какое дело? Мой дом — моя крепость, а все чужие будут уничтожены. Не так ли?

КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРЫ ДАВЫДОВОЙ
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_09/Content/Publication6_6727/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Михаил Куртов. К теологии кода. Генезис графического пользовательского интерфейса. Спб., «ТрансЛит», 2014, 88 стр.

Михаил Куртов — петербургский философ и культуролог, которого интересует непривычная и в то же время перспективная проблематика кода, который лежит в историческом основании современных компьютеров (в том числе и той недорогой модели, на которой я сейчас набираю этот текст). Нельзя сказать, что эта тематика совсем нова для отечественного гуманитарного знания: все-таки на отечественный структурализм — методы интерпретации отдельных текстов и целых культур которого по сей день используют на филологических и культурологических факультетах — довольно сильно повлияла кибернетическая наука (можно привести в пример работу Вячеслава Вс. Иванова в 1960 — 80-е гг., но это только вершина айсберга). Тем не менее проблематика книги ощущается как новаторская именно из-за философского, «не утилитарного», так сказать, авторского подхода. Куртов кратко расчерчивает историко-философскую линию, у основания которой находится Лейбниц, кого родоначальник кибернетики Норберт Винер называл «святым — покровителем кибернетики». В то же время для Мартина Хайдеггера Лейбниц — один из мыслителей, приблизивших «конец метафизики». Если я правильно понял, именно это пересечение философской и кибернетической линий можно считать точкой отсчета в рассмотрении метафизики кода. Другое ее воплощение — работы выдающегося французского философа Жильбера Симондона (1924 — 1989), «остро ощущавшего отчуждение техники от культуры и философии». Впрочем, Куртов не ограничивается методологическим «скелетом»: библиография этой совсем небольшой книжки насчитывает около двухсот позиций, от фундаментальных трудов по философии и кибернетики до статей неизвестных широкому читателю программистов.
Куртов предлагает обратиться к «нечеловеческой оптике», где каждое устройство содержит всю историю кода. Это позволяет отказаться от понимания кода, которое сложилось в рамках внеположных кибернетике дисциплин: социологии, психологии, культурологии. Специалисты этих областей знания рассматривают код извне, практически не касаясь его специфики. То же самое, по мнению Куртова, происходит и в ситуации более крупного разделения на гуманитарные и технические науки. Можно сказать, что каждая из этих областей внесла свой вклад в то, что для философского описания кода так и не было создано адекватного языка: «технарей» редко волнует спекулятивное или культурное наполнение кода, а «гуманитариям» не особенно интересно его техническое решение. Чтобы соединить две этих области, Куртов вспоминает об известной сентенции Камю, перифразируя ее до «сегодня философ должен писать код».

Дитер Томэ, Ульрих Шмид, Венсан Кауфманн. Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография. Перевод с немецкого М. Маяцкого. М., «Издательский дом Высшей школы экономики», 2017, 536 стр.

Три швейцарских исследователя, чья работа связана с изучением особенностей (авто)биографического письма, написали сборник эссе об отношениях между биографией и творчеством важнейших представителей гуманитарной науки прошлого века, в диапазоне от Поля Валери и Людвига Витгенштейна до Сьюзен Зонтаг и Юлии Кристевой. Отношения эти, естественно, непросты: как пишут сами авторы, «большинство из теоретиков [по крайней мере, включенных в книгу — Д. Л.] со своей жизнью на Вы, подходят к ней со всякими предосторожностями, если не брезгливостью, и с очевидным трудом говорят и пишут о себе». Именно на это несовпадение — в каждом отдельном случае имеющее свои причины — Дитер Томэ, Ульрих Шмид и Венсан Кауфманн обращают внимание, но не останавливаются на нем (все-таки книга — не набор дешевых сенсаций).
Обыденная логика подсказывает наиболее очевидное решение проблемы «жизни и творчества», которое авторы называют «проецирование и редукция». Наверное, оно хорошо в полемике, но в менее предсказуемых ситуациях абсолютно бесполезно и скорее затемняет картину. В двадцатом веке биография пишущего человека становится «больше» его письма и, в конце концов, не может не отразиться в нем (наиболее очевидный пример — Вальтер Беньямин, которому посвящено одно из лучших эссе).
Поэтому авторы решили обратиться «к пограничным ситуациям, застигшим тех, кто постоянно пытался сладить с собой, а заодно разобраться в себе и в мире». Если для Канта «вторжение жизни» в философскую систему было не только неприемлемым, но и ненужным, то для героев этой книги между наукой/творчеством и жизнью существует неустранимый разрыв, который одним из первых заметил Ницше, отказавшийся от языка немецкой идеалистической философии в пользу, так сказать, экспрессивного фрагмента. Так, например, Дьердь Лукач «превратил собственную любовную трагедию в антропологический кейс», а Людвиг Витгенштейн был «неподъемен для самого себя», так как стремился прийти к логической стройности, справившись с хаосом сексуальных и идеологических обсессий. Есть в книге и менее очевидный пример венгерского литературоведа Нади Петефски, которая ради научной истины отказалась от патроната пожилого Лукача, а позднее и вовсе отошла от науки, обратившись к дневниковому письму, стремясь ухватить пишущее автобиографию «я» непосредственно в момент работы.
Помня о биографии Ницше, можно сказать, что биография — это еще проблема институционализации: почти всех героев книги отличает стремление к антиакадемизму и достаточно прохладное отношение к ним собственно научного сообщества (в этом можно усмотреть легкую самокритику трех швейцарских профессоров).

КНИЖНАЯ ПОЛКА ДЕНИСА ЛАРИОНОВА
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_08/Content/Publication6_6705/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Дмитрий Данилов. Два состояния. Стихи. New York, «Ailuros Publishing», 2016, 100 стр.

Стихи Дмитрия Данилова очень близки к его прозе — та же медитативность и безысходность, трудноуловимая грань между повествовательным и лирическим. Взгляд Дмитрия Данилова о(т)чужден, по-брехтовски и по-библейски, — все наблюдаемое он как будто видит первый раз, первым из людей, и, как Адам, дает всему названия, так что обыденное, повторяемое предстает чудом — и все-таки чудом знакомым и оттого большей частью безрадостным (впрочем, сегодня мы поговорим как раз и о меньшей части). Аналогично отношение Данилова не только к предметам и событиям, но и к собственно словам. Его предшественниками оказываются не только Ален Роб-Грийе и Леонид Добычин, группы «Центр» и «Гражданская оборона», но и в не меньшей степени носовские поэты — Цветик, на которого Данилов вполне по-борхесовски указывает в одном из стихотворений, правда, не из рецензируемого сборника, и Незнайка, и милновский осел Иа, конечно, в переводе Бориса Заходера:

Знаете, тут я должен признаться
В одной вещи
Я совершенно утратил
Нить повествования
У меня была какая-то идея
Но ее нет. Увы, ее нет
Текст зашел в тупик

Обычность, обыденность, будни — стихия Дмитрия Данилова, бесстрастная и оттого испепеляющая честность — его творческий метод.

Поехал утром в Подольск
Хмурые люди в автобусе 872
Хмурые толпящиеся люди
В метро, Выхино — Текстильщики
Хотя, почему хмурые
Обычные такие люди
Не хмурые, нормальные
Это просто такой как бы образ
Если люди едут в транспорте
Утром
То они должны быть хмурые
Фигня все это
Не хмурые они, но и не веселые
Обычные такие
Как всегда

Это фрагмент из стихотворения «Год». Рассказчик едет на поминки друга, через год после его смерти, и по дороге вспоминает последние дни их дружбы. Все по-настоящему — глубокая печаль, экзистенциальное недоумение перед тем, во что поверить невозможно — «Год исполнился Толику / Толику год / Это немного странно / А потом два исполнится / И три / Какой-то обратный отсчет / Исполнилось сорок четыре / И потом — раз, и год / Очень странно / Это очень странно», — сочетаются с бытовыми, мимолетными эмоциями, с неловкостью, неудобством обыденного подвига и радостью, когда неловкая ситуация истекает, — «Садились на скамеечку на остановке / Толику было трудно говорить / И он практически не говорил / Практически молчал / Но все же кое-что и говорил / И так проходило двадцать минут / И Толик уходил в свой дом / И дальше была поездка домой / Вечером, по вечернему Подольску / Было даже некоторое облегчение / Что можно больше не говорить с Толиком»…
Подвиг и стыд — это, может быть, и есть два состояния души.
Как уже было сказано, в центре внимания Данилова — обыденность, которая предстает как бессмысленное и в силу этого трагическое испытание. Испытание, разумеется, непреодолимое, ведь все попытки скрасить жизнь — алкоголь, компьютерные игры, даже путешествия — встраиваются в безысходность ежедневных повторений и таким образом тоже становятся частью пытки. Однако стихи «Двух состояний» стоят особняком в этой этической системе, а может быть, и предлагают выход из нее. Или, может быть, Данилов говорил о возможности такого выхода и раньше, но именно в «Двух состояниях» это прозвучало совсем отчетливо.
В повторяемости каждого дня, вынужденно ритуальных действий — сесть в автобус, примоститься в углу, видеть длинную серую дорогу, вздрагивая на остановках — есть своя красота, может быть, единственно подлинная красота: «Отделение Сбербанка / Как же тут уютно», «В автобусе 14 / Тепло, уютно».
В стихотворении «Три дня»5 рассказывается о странствиях души в период между смертью и похоронами. Пространством горнего путешествия оказываются захолустный городок и райцентр, все настолько буднично, что читателю даже не сразу становится понятен истинный смысл того, что происходит (только название «Три дня», указывающее на знаковую продолжительность действий, и позволяет сделать вывод, что герой не просто грезит в полуобмороке, а никогда не вернется в тело).

И видит, наконец
Областной центр
Но не его улицы
Площади и дома
А видит его целиком
Как некий сгусток материи
Или идею
И не становится ни светлее
Ни темнее

Парадоксальным образом бытовая, обыденная, иронично сухая книга «Два состояния» — вся о высоком. Ничего профанного в этой жизни нет, но все в ней — сакральное.

КНИЖНАЯ ПОЛКА ЕВГЕНИИ РИЦ
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_07/Content/Publication6_6684/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Художественный мир Беллы Ахмадулиной. Сборник статей. Тверь, Издательство Марины Батасовой, 2016, 130 стр.

Сборник, опоздавший на четыре года; издан по итогам первой из двух юбилейных конференций, посвященных памяти поэта. В отличие от «Связи времен», «Художественный мир Беллы Ахмадулиной» получил куда меньшую прессу, став сугубо научным событием. В книге — 11 докладов, посвященных особенностям художественного мира, языку и стилю ахмадулинских текстов.
Татьяна Пахарева выявляет лингвоцентрическую парадигму в произведениях поэта, слово у которой — доминанта не только сюжетов, но и поэтики в целом, а претворение предмета в логос и наоборот — один «из ключевых мотивов и ранних, и поздних стихов Ахмадулиной».
Конструированию персональной идентичности Б. А. посвящена статья Татьяны Алешка. Автор показывает, как преодолевается цеховое гендерное неравенство, как процесс выстраивания творческой идентичности Ахмадулиной связан с контекстом ключевых проблем времени, отталкиваясь от многих распространенных стереотипов о женщине-поэте.
Юрий Орлицкий анализирует особенности метрического (превалирует ямб) и строфического («главная строфа <…> — катрен, причем с перекрестной рифмовкой») строения ахмадулинских текстов; вывод предсказуем: «...новаторство <Ахмадулиной> приходится в основном на другие структурные уровни ее поэзии». В частности, касающиеся «стилистики, интонационной напряженности, а также архаизации лексического и синтаксического строя ее поэзии» — это уже цитата из статьи Олега Федотова, в которой исследуются восьмистишия в строфическом репертуаре поэтессы. Правда, объектом становится отчего-то «Избранное» (1988), а не более полные собрания. Выдвигает автор и не вполне академические предположения: «посвящает» арбатские восьмистишия Б. А. Окуджаве, делает локацией «Описания ночи» захолустную гостиницу «типа „Дома колхозника”» и др. Заканчивается статья о восьмистишиях… анализом ахмадулинских двенадцатистиший и выводом об ослабленном строфическом начале в творчестве поэтессы.
Ирина Скоропанова пытается расшифровать «театральный код» в стихах Б. А. Он, по мнению исследователя, носит не только сквозной, но и — «концептуальный характер». Последнее спорно — на мой взгляд, куда очевиднее тема взаимоотношений со словом, в которую — периферийно — впаяна и театральная тема.
Исследование Ольги Северской посвящено поэтической системе Ахмадулиной и доминирующим в ней образам слова и речи. Вслед за Пахаревой автор определяет поэзию Б.А. как лингвоцентрическую («осмысленное высказывание о птичьем поэтическом языке»), но доказывает тезис иначе: разбирая слова, выделяя созвучия, корни, обращаясь к истории слов и находя всевозможные — убедительные — связи.
Ирина Остапенко сквозным и концептуальным в поэтике Ахмадулиной видит пейзажный дискурс. Более того, предлагает «пейзажную» периодизацию творчества Б. А. Есть в этом что-то фанатичное: даже «слово» как первооснова мира — оказывается, взято Ахмадулиной из мира природы.
Статья Владимира и Марины Абашевых — о «пермском следе» в ахмадулинских (перекликающихся) стихотворениях: «Слове» (1965) и «Спасе полунощном» (2007), в которых отстраненные представления о Перми (1) смещаются в сторону гетеростереотипного взгляда (2) на локус — благодаря приезду поэта в Пермь и получению реальных, а не общекультурных знаний/впечатлений о городе.
Наталья Блищ анализирует эссе «Возвращение Набокова», в котором Б. А. ищет — и находит — свои (в первую очередь творческие) отражения в текстах Набокова.
Встреча в иноязычном пространстве Ахмадулиной и Бродского — тема статьи Арины Волгиной. Анализируются два печатных/публичных отзыва нобелевского лауреата о Б. А., в конце приводится ахмадулинский «панегирик» (фрагмент интервью) в адрес коллеги: «совершенство гармонии <…> исключительный и великий случай <…> единственной доказательство расцвета русской поэзии» и т. д.
Итожит сборник статья Михаила Павловца об изучении (точнее, практически неизучении) творчества Ахмадулиной в школах. Малое и редкое упоминание имени поэта связывается с неспособностью авторов пособий вписать Б. А. в тот или иной контекст, круг, группу или течение.

КНИЖНАЯ ПОЛКА ВЛАДИМИРА КОРКУНОВА
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_06/Content/Publication6_6659/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Ролан Барт. Как жить вместе: романические симуляции некоторых пространств повседневности. Перевод с французского: Яна Бражникова. М., «Ад Маргинем Пресс», 2016, 272 стр.

Строго говоря, это не совсем книга. Отсюда и основной эффект, ею производимый, и некоторые сложности в восприятии. Перед нами конспекты лекций, прочитанных Роланом Бартом в 1976 — 1977 гг. в Коллеж де Франс. Тема обширная — как жить вместе. Приступая к ней, Барт подробно излагает свою мотивацию, говоря о том, что «исследование может быть связано с воображаемым исследователя». «Жизнь-вместе» и есть подобное воображаемое, фантазм, который, благодаря найденному слову, получает возможность для разработки. Слово это — «идиоритмия», оно отсылает к опыту организации жизни некоторых монахов, живущих не в киновийных, но особых монастырях на горе Афон. Они живут вместе, но не подчинены строгим правилам, каждый — в своем собственном ритме. В таких монастырях «монахи имеют отдельные кельи, они забирают пищу к себе (за исключением некоторых праздничных дней) и могут сохранять личное имущество, которым обладали в момент пострига. В этих странных общинах даже богослужения остаются необязательными — за исключением ночных служб».
Впрочем, монашество — только отправная точка, но никак не тема исследования Барта. Он привлекает обширную литературу, но очень избирательно и иллюстративно. Для разговора об интересующей модели общежития Барт включает самые разные тексты, как документальные, так и романические. Среди них «Затворница из Пуатье» А. Жида, «Робинзон Крузо» Д. Дефо, «Волшебная гора» Т. Манна и другие.
Все усилия Барта — попытка подобраться к заявленной проблематике, очертить общее поле исследования и расставить некоторые возможные ориентиры. В самом начале своего курса он специально оговаривает свой отказ от «метода» в пользу «культуры», полагаясь на предложенное Ницше противопоставление. Метод ведет прямо к цели, помогает избежать мест, куда бы не хотелось попасть. Культура — это блуждание, свободный поиск, «неверные шаги между крупицами и границами знания и вкушения». Барт отказывается от прямого развития мысли, от «тезисов», «антитезисов» и «доказательств», от диалектики. Как и во «Фрагментах любовной речи», он выстраивает свое исследование вокруг определенного набора черт или фигур, имеющих отношение к изучаемому предмету.
«Таким образом, исследование должно было лишь „прикоснуться к той или другой проблематике”, оставив слушателям возможность дополнить материалы по собственному вкусу», — пишет Барт в своем резюме курса лекций. При этом он подчеркивает отказ от интерпретации своего идиорритмического фантазма и формулирования некоторого единого смысла. Цель в другом — за счет ряда описаний объявленных фигур (Комната, Автаркия, Акедия, Животные, Ограда, Колония, Пища и другие) создать некоторое пространство, в котором можно было бы говорить об утопическом сообществе, воплощающем в себе принципы идиорритмии. Другими словами, создать условия для конструирования вымысла о жизни-вместе, модели общежития, в которой свободно объединяются одиночество и общение.
Сама форма «не-книги», с постоянными уточнениями и отступлениями, свойственными устной речи, дает нам, как читателям, дополнительную возможность заглянуть «по ту сторону» бартовской мысли. Этой форме соответствуют следующие характеристики — множественность, раздробленность, разомкнутость, свобода по отношению к означаемому, подвижность и неисчислимость, невозможность включения в жанровую иерархию. Другими словами, представленные лекции укладываются в то, что Барт именует в своей литературной теории Текстом (в противовес Произведению). Перед нами не что иное, как означивающая практика, а не продукт или результат этой практики.

КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРА ЖУРОВА
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_05/Content/Publication6_6637/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Франческо Петрарка. О средствах против превратностей судьбы. Трактат в 2 книгах. Перевод с латинского Л. М. Лукьяновой. Саратов, «Волга», 2016, 616 стр.

Говоря о Петрарке, мы имеем в виду прежде всего его великие сонеты о любви, по сути, заложившие традицию этой формы: так и говорят обычно, петраркистская традиция, петраркистские сонеты. А между тем он прожил долгую по тем временам жизнь — семь десятков лет — и успел написать за эти годы немало сочинений, известных ныне лишь специалистам. К тому же свои трактаты он писал, как это было принято в его время, на латыни, что делает их трудно доступными и для итальянцев. Поэтому выход в свет первого перевода на русский язык этого философского трактата Петрарки — без сомнения, важное событие. Тем более что вышла книга не в «Науке», как можно было бы ожидать, а в саратовском издательстве «Волга», специализирующемся в основном на краеведческой литературе.
Секрет прост: перевод вышел из-под пера доцента Саратовского университета Ларисы Михайловны Лукьяновой, выпускницы лучшей отечественной школы антиковедения — петербургской. Над переводом она работала более двадцати лет; кроме трактата, считающегося главным сочинением великого итальянского поэта, перевела с латыни также трактат Петрарки «Об уединенной жизни» и биографию поэта, написанную Боккаччо. Как пишет Лукьянова, «в сочинении, созданном в зрелую пору творчества Петрарки <…>, содержатся многие „опорные компоненты” культуры Возрождения и гуманизма — новой концепции человека и мира, личности и общества». Стоит поверить специалисту и открыть этот солидный — под 700 страниц — том, в который вошло более 250 диалогов: «Об исключительной красоте тела», «О телесной силе», «О добром имени», «О свободе», «О прославленной родине», «О пении и наслаждении музыкой», «О различных зрелищах», «Об охотничьих собаках», «О драгоценных бокалах»... Даже «О слонах и верблюдах» и «Об обезьянах и других забавных животных».
Составившие трактат главы написаны в излюбленной античными философами форме диалогов, которые ведут аллегорические персонажи: некий оптимист, названный Радость или Надежда, и пессимист Печаль или Страх, с которыми спорит Разум, устами которого говорит сам Петрарка. В первой книге его собеседник — Радость, и речь в диалогах идет о вещах приятных и полезных, во второй беседы становятся грустными.
Конечно, от Петрарки, даже в одеянии философа, мы ждем прежде всего разговора о любви — и вот что читаем:

РАДОСТЬ. Я наслаждаюсь приятными любовными отношениями.
РАЗУМ. Ты пойман в приятную ловушку.
РАДОСТЬ. Я сгораю от приятной любви.
РАЗУМ. Это ты верно говоришь «сгораю». Ибо любовь — это скрытый огонь, отрадная рана, вкусный яд, сладкая горечь, приятная болезнь, привлекательная казнь, ласковая смерть.
РАДОСТЬ. Я люблю — и в свою очередь любим.
РАЗУМ. О первом тебе достоверно известно, что же касается второго, этого знать ты не можешь. Скорее всего, ты привлекаешь в свидетели ночной шепот твоей бабенки.
РАДОСТЬ. Я несомненно любим.
РАЗУМ. Она тебя, вижу, убедила — тем, кто готов во что-то поверить, не нужно многого, а всякий влюбленный слеп и доверчив. Если тебе хочется верить любовной клятве, то знай, что она написана возлюбленной на хрупком льду, а свидетелем при этом был ветер. Безумец! Никогда и ни в чем не верь женщине, особенно бесстыдной. Ее пол, ее пылкость, ее легкомыслие, ее привычка притворяться, ее стремление обманывать и пользоваться плодами этого обмана — все это по отдельности и гораздо больше все вместе должно вызывать подозрение к тому, что выходит из ее уст.
РАДОСТЬ. Я люблю, что, естественно, приносит наслаждение душе, и сладко пылаю.
РАЗУМ. Ты надеешься и от меня услышать то, что говорит наставник любви: Если кому от любви хорошо — пускай на здоровье любит, пускай по волнам мчится на всех парусах. Это свойственно наслаждению, а не благоразумию.
Я же скажу: чем приятнее тебе пылать, тем скорее нужно бежать от этого пожара. Бедствия именно тогда бывают самыми опасными, когда приносят наслаждения. Часто приятности такого рода кончаются очень неприятно.
РАДОСТЬ. Я люблю и любим.

Добавим: книга прекрасно оформлена и действительно выглядит как некое чудо — такое только присниться может!

КНИЖНАЯ ПОЛКА ЮРИЯ ОРЛИЦКОГО
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_04/Content/Publication6_6616/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Андрей Левкин. Дым внутрь погоды. Рига, «Орбита», 2016, 122 стр.

Новая книга постоянно живущего в Латвии лауреата премии Андрея Белого (2001) состоит из восьми — новелл? эссе? — проза Левкина не очень-то поддается определениям. «Дым внутрь погоды» — это что-то от культовых мультфильмов Ивана Максимова «Ветер вдоль берега» и «Дождь сверху вниз» — таких же странных и в то же время очень вещественных, чуть ли не тактильных. Но, пожалуй, если искать ключевые слова, то окажется, что это — «слабые связи» («Теперь у времени слабые связи, все исчезает через неделю, вертикали не держатся, долгота увянет сразу, а что возникнет — останется только пятнами тут и там, неподалеку»). Отсюда попытки структурировать и внешнюю среду, и внутреннее состояние за счет проведения неких символических линий, нащупывания опорных точек, которые как бы «собирают» вокруг себя личностный опыт и личность как таковую. «Нет проблемы связать что угодно — записываешь подряд, все и свяжется, но тогда оно свяжется в том месте, в котором ощутил желание записать, это склеив». Но — «А если все устроено так, то и сам можешь связать все, что угодно, проводя линию тут, где зелень, вода, сырость, железо, камни, сумерки (или солнце — здесь найдется все, что понадобится), а дом повсюду рядом». Раз можешь связывать и развязывать по своей воле — на что полагаться кроме себя же? Связи оказываются ртутными, гибкими, а точки опоры — ненадежными. Ну, так и живем.
«Побережье, песок, туман; побережье; камни; побережье, снег; озера, протоки, листья. Электрички по вечерам освещают обочины вдоль рельс. Центр, дворы, туман, жесткий свет витрин, автомобильных фар; когда-то освещение было обычными лампочками, желтыми — болтались на проводах: качались на ветру, раскачивая улицы, это давно не так. Ничего этого нет: это высохшие связи, гербарий».
Не свободные ассоциации, но, да, слабые связи.
Очень плотная проза, неотличимая по плотности от поэтического текста, требующая напряженного, внимательного, чуть ли не с шевелением губ чтения.
О том, что все исчезает.
Можно как-то уцепить словом, задержать, но скороговоркой и как бы вне фокуса — если в памяти наводишь на что-то фокус, оно истирается, бледнеет, выцветает.
«Ночью гора темная, тоже из чего-то все того же одного. Темная и сырая, света на ней совсем мало — фонарей и окон, каждая горящая точка отдельно. Она получается продырявленной огнями — темная корка, кое-где светящаяся изнутри: будто это внутри светящееся вещество. Город внизу такой же, огней там больше, но и они разрозненные, не сливаются. Полнолуние сверху — той же системы, а с утра внизу было какое-то время белое, быстро растаяло».
Как по мне, плотность нарастает с каждым последующим текстом. И да, здесь есть рижские реалии (а также каунасские, манчестерские, московские и т. д.).

КНИЖНАЯ ПОЛКА МАРИИ ГАЛИНОЙ
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_03/Content/Publication6_6590/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Стив Уитт. Как музыка стала свободной. Конец индустрии звукозаписи, технологический переворот и «нулевой пациент» пиратства. Перевод с английского А. Беляева. М., «Белое яблоко», 2016, 304 стр.

Книга Стива Уитта, журналиста и представителя «поколения пиратов», посвящена цифровому пиратству, феномену, изменившему нашу жизнь. То, что когда-то было андеграундом, обладавшим «извращенной привлекательностью», сейчас стало нормой, хотя и порицаемой частью общественности. Уитт задается вопросом, откуда в интернете взялась вся эта музыка. Сочетая технологический подход и жанр классического журналистского расследования, автору удалось найти многое: «...нашелся манифест первой „банды” mp3-пиратов <…> Я нашел взломанную программу к оригинальному кодировщику mp3, которую даже сами ее создатели считали пропавшей. Затем мне удалось найти секретную базу данных, где зафиксирована история утечек». Изучив тысячи страниц судебных документов, Уитт пришел к выводу о «существовании глобального заговора». Пиратство лишь потом стало модной субкультурой, но начиналось все благодаря нескольким хорошо организованным группировкам.
История цифрового пиратства складывается из трех сюжетов: первый из них — изобретение формата mp3 Карлхайнцем Бранденбургом и его соратниками (впрочем, началось все с его учителя, Дитера Зайтцера, придумавшего способ передачи музыки по телефонным линиям). Второй выстроен вокруг Делла Гловера, «нулевого пациента интернет-пиратства», впервые в истории укравшего музыкальные записи и выложившего их в интернет. В это же время глава Universal Music Даг Моррис начинает понимать, что пиратство способно положить конец музыкальной индустрии. «Как музыка стала свободной» — не унылое академическое исследование, скорее это остросюжетный роман, где, в общем, нет плохих и хороших, а есть случайное стечение обстоятельств: «Вы хоть сами поняли, что вы сделали? — вопрошал Адар Бранденбурга после их первой встречи. — Вы же убили музыкальную индустрию!» Бранденбург так не считал. Ему казалось, что mp3 «очень хорошо и естественно встроится в музыкальный бизнес».
Один из неочевидных мотивов в книге — это роль рэпа в становлении субкультуры пиратства. Делл Гловер — поклонник этого жанра, именно страсть к музыке подтолкнула его к краже, а ведущие хип-хоп лейблы то и дело упоминаются в расследовании Уитта.
«Как музыка стала свободной» — это летопись событий и имен, фундамент для дальнейших социологических и культурологических исследований, которые непременно последуют, в этом сомневаться не приходится.

КНИЖНАЯ ПОЛКА МАРИИ НЕСТЕРЕНКО
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_02/Content/Publication6_6565/Default.aspx
avvas

"Новый мир" 2017

Дэн Симмонс. Пятое сердце. Роман. Перевод с английского Екатерины Доброхотовой-Майковой. М., «Азбука-Аттикус», «Азбука», 2016, 640 стр.

В аннотации к изданию «Пятое сердце» определяют как третью часть трилогии, где первые две — «Террор» и «Друд, или человек в черном». В таком случае получается, что перед нами трилогия о приключениях или, точнее, о приключенческой литературе, где тщательно дистиллирован, остранен сам дух ее. «Террор» — о путешествиях. «Друд» — реверанс в сторону Уилки Коллинза (в сторону Диккенса, конечно, тоже, но этот «Друд» — ведь совсем не тот, и написан он в духе «Лунного камня», а не душераздирающих историй о сиротках). И, наконец, «Пятое сердце» — совсем уж детектив, где расследует Шерлок Холмс, а помогает ему… Генри Джеймс (и понятно, что в таком контексте — это чистый фанфик и даже слэш, хотя, в духе героев времени, все не только абсолютно целомудренно, но и чрезвычайно чопорно).
С аннотацией на этот раз трудно не согласиться (хотя обычно они все врут), однако симмонсовский сюжет на самом деле шире, чем трилогия, и включает в себя шесть романов, начиная с «Террора». К «Террору» отсылает и холодная альпинистская «Мерзость», это проговаривается напрямую. В «Пятом сердце» появляется индеец Паха Сапа из «Черных холмов». Сцена его встречи с Шерлоком на Всемирной выставке 1893 года в Чикаго есть в обоих романах. «Флэшбэк», казалось бы, стоит в стороне — он единственный здесь не о прошлом, а о будущем. Но нет, на то он и флэшбэк — сладкий и чудовищный наркотик памяти. В своеобразной философии Дэна Симмонса эта стилистически абсолютно инородная книга оказывается акцентной, сводящей все шесть романов воедино. Перед нами многотомная, многосюжетная история о мире до войны (мировой, конечно, сначала той, потом другой) и взгляде на этот мир сквозь призму сегодняшнего знания.
Книга, несмотря на свой завиральный сюжет, фактологически не только очень дотошна и достоверна, но и чрезвычайно познавательна. Вы знали, например, что в те времена умереть через год-полтора после смерти родителей от тоски по ним было вполне распространенной, чуть ли не каждой семьи коснувшейся историей болезни?
А в основном «Пятое сердце» — роман о мужском старении. И заведенная Симмонсом речь оказывается прорывом. Ведь на самом деле литература очень редко говорит о мужчинах, несмотря на засилье маскулинности в текстах. Отождествление «мужчин» с «просто людьми» привело к тому, что если женщины в истории культуры и вообще в истории до феминизма были вторым полом, то мужчины до сих пор остаются нулевым.
А самым трогательным мужчиной предпенсионного возраста в «Пятом сердце» оказывается Марк Твен, попутно с обретением седин и одышки сожалеющий о том, что испортил свою лучшую книгу пустым, коммерческим финалом. Лучше бы на самом деле Джима продали.

КНИЖНАЯ ПОЛКА ЕВГЕНИИ РИЦ
http://www.nm1925.ru/Archive/Journal6_2017_01/Content/Publication6_6540/Default.aspx